По выставочным надобностям в сентябре я снова была в Буэнос-Айресе. Очень недолго. На обратном пути рядом со мной в самолете оказался пожилой синьор. Точнее, его надо было бы назвать джентльменом, эдакий Дон Кихот, сухой, спокойный, может быть, чуть меньшего роста, чем тот, книжный. Мой сосед достал маленькую книжечку в сафьяновом переплете. Открыл ее. Она оказалась дневником, девственно чистым, и на первой странице тонким пером хорошей ручки вывел... простите, я знаю, что нехорошо подглядывать из-под руки, что пишут рядом с вами, но это ужасная библиотечная привычка: узнать, над чем работает сосед, обложившийся толстыми томами на незнакомом языке. Вот и в этот раз я, каюсь, подсмотрела. Каллиграфическим почерком, не торопясь, мой сосед вывел первую строку: «Мое путешествие на Синай и в Палестину в 2015 году». Так рыцари отправлялись в походы за Гробом Господним, так пилигримы переплывали три моря, чтобы оказаться в Святой земле. Нынче — недолго, меньше суток в чреве самолета, и ты на месте. К моему спутнику подходили седовласые синьоры, они кокетливо хлопотали, опекали его: еще бы, в их группе аргентинских туристов он был старшим. Судя по возрасту дам, его лета перевалили за девяносто. Вот бы так, не порывая с книгами, над которыми мечталось в детстве, на сотом десятке хотеть увидеть Палестину, ту самую. Всю дорогу мы обменивались лишь бесчисленным количеством «спасибо»: я помогала ему разбираться с пультом от кресла и мини-компьютера; просыпаясь от дремы, обнаруживала перед собой то яблоко, то бутылочку воды — самые драгоценные дары на дальнем самолетном пути.
В эту поездку в Аргентину мне встретились три старца. Я знаю, что из политкорректности принято говорить о пожилых, о поживших, о поздних годах. Но, Господи, есть же старые и точные слова. Старцы. Мудрецы. Мне повезло, и за три дня я встретила троих. В первое же утро в Буэнос-Айресе гулять по Сан-Тельмо меня повел Алехандро Садерман. Буквально два номера назад я вспоминала его с благодарностью за право опубликовать работы его отца, а в этот раз мы ходили по солнечной стороне улиц, он рассказывал о своем детстве, о выборе его имени — он стал Алехандро, потому что такое имя было в книгах имен, от которых невозможно было отступить, называя ребенка в Аргентине каких-то восемьдесят лет назад. Как изменился мир, нынче дитя может оказаться Гаджетом или Йодом, впрочем, когда в стране, соблюдающей правила Старого Света, в Новом Свете, не могло появиться нового имени, не вписанного уже в книгу имен, в нашей стране называли Кимами и Энгельсинами; самые неблагозвучные из революционных имен воспроизвести не решусь. Алехандро рассказывал об отце, о бегстве от последней хунты, о том, как стал известным кинорежиссером Венесуэлы, «откуда пришлось уезжать домой, когда пришел Чавес», о кошках, о районах старого города. Мы пили кофе, болтали, счет приносил человек, одних с Алехандро лет, он был с гордо поднятой головой и в черных нарукавниках официанта. За соседним столиком потягивали кофе седовласые джентльмены. Аргентина — страна мужчин, где красивых витрин с галстуками и запонками больше, чем женских шляпных магазинов, и хорошие рубашки для синьора легче найти, чем платье для синьоры. Это страна, где гордые идальго встретятся вам в ресторане, подавая меню, и на поле для гольфа. В кафе с мелодичным названием «Ла-Биола» (мелодичном, если не знать перевода, иначе — либо скучно, либо, как привет 1910-м, футуристически-механистично: «Ла-Биола» — «Поршень»), где сиживал еще Борхес, которому здесь же у входа посадили воскового двойника, у стойки бара расположились официанты. Сплошь — в годах, в черных нарукавниках и пикейных жилетах; младший из них о Борхесе помнит с детства — когда с завистью приглядывался к профессии старшего брата, но приносить кофе завсегдатаям его не подпускали. В углу висит фотография одного достойного синьора, который просидел за любимым столиком, наверное, с полвека. И отошел в мир иной на сто четвертом году жизни. На фото он в пледе, на своем месте, с хитрой улыбкой; в уголке рта неизменная сигара, в руке тяжелый стакан. Когда-то мы любили сиживать за столом под этим портретом, фантазируя, что доживем до ста и будем, подобно достопочтенному Хорхе, курить толстые сигары и полоскать их кончик коньяком до самых поздних вечеров нашей жизни.
Третьим старцем за три дня в Буэнос-Айресе был антиквар Луис. Маленький и толстый, с тонкими и красивыми руками. Когда он, едва придерживая мою кисть, вел меня от витрины к витрине в своей пещере Али-Бабы, я прекрасно осознавала, что вечером того же дня он пойдет на мелонгу и будет, закрыв глаза, вести в танго, едва касаясь руки партнерши, управляя ею то ли касаниями запястья, то ли тихим шепотом. В его пещере были настоящие сокровища, от пепельницы с приборной доски самолета SAS тридцатых годов, до серебряных зажигалок, сделанных японцами для заморских офицеров еще до Пёрл-Харбора, веера, маски, одинокие заколки для галстука и тяжелые вазы, скульптуры в рост и продавленные кресла, фотографии. Когда, очнувшись от наваждения экскурсии по его заведению, я качнула головой и повинилась Луису, что ничего не нашла ни для себя, ни в подарок, он стал меня утешать: в жизни как? Если увидишь что-то стоящее, даже не понимаешь почему, надо брать. Но влюбиться насильно невозможно. И надо найти свое. Так же с антиквариатом — если вещь с тобой не говорит, она не твоя, но если ты прикоснулся, и она ответила — бери ее. Все дело в касаниях, в ощущении поверхности... В конце концов, мы сошлись с ним, что так обстоят дела и с живописью, и, ясное дело, с фотографией.
Мои встречи с тремя волхвами завершились в самолете, с той самой сафьяновой книжечкой. Путешествие в Палестину. Год 2015. Как ему понравилась поездка? Что он нашел, что увидел там, в своей обретенной стране чудес? Этого я не узнаю.
Почему я пишу о них, о стариках? Потому что они — чудо, дверь в прошлое столетие, в годы-когда-меня-еще-не было. Не было совсем. Категорически. А они были.
В советское время практически не бывало фотографии очень старых людей. Их, немногочисленных, как бы и не было вовсе. Когда в 1966 году фотография Кальмана Каспиева получила почетный диплом World Press Photo, стало ясно, что послали ее не за выдающиеся характеристики изображения, глубоко мудрого: аксакал смотрится в зеркало, он красив и спокоен. Послали фотографию на конкурс за новостной повод: на снимке 160-летний долгожитель Ширали Муслимов. Потом, в семидесятые, пришла череда авторов, обратившихся к портрету почтенного возраста. Они нашли своих героев в деревнях: Георгий Колосов, Анатолий Ерин, Александр Фурсов, Михаил Дашевский... Сейчас они кажутся плеядой, явлением во времени, но тогда их вряд ли воспринимали как вариации феномена. Что такое возраст? Старость? В документальной фотографии 1980-х у Владимира Семина и Валерия Щеколдина ей место есть, герои в старости откровеннее и честнее, чем молодость за масками моды. А что сегодня? В интернете наткнулась на фотографический конкурс, посвященный почтенным годам. Организаторы из Узбекистана, и конкурс национальный. Там свои традиции.
Старость — это не бодрые буколические пенсионеры с рекламы банков, не солнечные картинки пожилых объятий, снятые со страниц американских фотобанков и сделанные на том континенте. В моей памяти старцы и старицы — прекрасные в своем ощущении возраста и силы люди, которые учили меня не столько советами, сколько рассказами о том, как было. Я знаю считалоч-ку мальчишек-конюхов из английского клуба в довоенной Польше от старого антиквара, который сам был одним из юных фанатов лошадей; я знаю секрет пастицио от мамы итальянского куратора; знаю, как отличать подлинники фотографий девятнадцатого века от копий того же времени. все эти маленькие тайны были подарены мне из рук в руки стариками, как ключи от времени.
Сто лет назад в русских домах среди фотографий родственников, живых и умерших, стояли фотографии старцев. Думаю, дело не только в их сокровенной сакральной мудрости молитвенников, к которым обращались и посредством фотопортрета, но и во внешности их, вполне соответствующей тому, что значит старость, какой хочется когда-нибудь стать.